Постпраздничная колонка от нашего дорого друга Брейса Белдена, который, как истинный панк, не отвечает на наши письма и не ставит нам лайки в Фейсбуке. Из этого текста вы узнаете, что не бывает веселых праздников. Особенно, если вам всего 20 лет, и вы себя почти не помните.
Перевод: Максим Подпольщик Завтра мне исполнится двадцать. Двадцать. Возможно, при определенном везении мне удастся дотянуть до шестидесяти (если конечно корейцы не достанут меня своими ракетами, и я не распадусь на атомы под воздействием излучения от мобильника). А это означает, что завтра завершится четверть моей жизни. Ну, или одна пятая, если я в одночасье брошу курить, начну заниматься спортом и иногда буду есть всякую сраную зелень. Двадцать лет – это большой срок, если вам, к примеру, тридцать. Если же вам (то есть, мне) всего двадцать – это значит, что вы более-менее хорошо помните себя последние десять лет, а собственное «я» осознаете и вовсе пять. Боже, да у меня такие провалы в памяти, что Большой Каньон позавидует. Они вызваны какой-то странной генетической мутацией, которой я, впрочем, благодарен за свой бьющий все рекорды интеллект и невероятно мужественную грудь. Эти провалы я заполняю догадками, убеждая себя, что, скорее всего, не сделал в прошлом ничего ужасного или великого. Я знаю, что у меня было ненормальное детство и ублюдочная исковерканная юность. Юность – это когда тебе еще нет двадцати. Как бы то ни было, значительную часть этого отрезка своей жизни я просто не помню. А мой мозг не из тех иссушенных штук, до дыр изъеденных метамфетамином, которые показывают по ящику. Или же я просто идиот. Почти двадцатилетний идиот, сижу здесь и пишу. Однажды моя подруга сказала: «Ты моргнул – и вот тебе десять, снова моргнул – и тебе уже двадцать, потом моргаешь все чаще, просыпаешься все старше, пока однажды не понимаешь, что умер». И хотя я сам прекрасно это понимал, только говорил об этом другими словами, осознавание этого прежде никогда не било по мне так сильно, как сейчас. Жизнь – это грязная свинья, и многие слишком рано опускают руки в попытках поймать ее. Они сворачивают на обочину и ворчат, стараясь не обращать внимания на тех, кто потирает ладони, стараясь сцапать эту визжащую тварь. Единственное, что могут делать первые в отношении вторых – это еле заметно усмехаться, чуть-чуть приподнимая уголки рта. Я сам метался между эти двумя типами людей столько, сколько себя помню (недолго). Я переживал длительные периоды ничего не делания, казавшиеся вечностью. Иногда они, впрочем, прерывались яркими, взрывными моментами, после чего приходилось нагонять все упущенное. Но, как говорила мне подруга, стоит тебе моргнуть – и все изменится. Раньше это происходило часто. Мне три года, и в Сан Франциско, разумеется, холодно до чертиков. Соседи сверху ходят так громко, что люди, живущие под нами, думают, что это мы шумим. Они кричат, стучат нам в пол — то есть себе в потолок – палкой от швабры. Я начинаю плакать. В следующий раз я просыпаюсь, когда мне пять. Крупная женщина с грубым лицом говорит, что нет, я не перейду во второй класс вместе со своими одноклассниками. Из-за того, что мне так мало лет, я снова отправлюсь в детский сад. Она долго говорит о каком-то «общественном урегулировании». Я не хочу еще год ходить в детский сад. Я кашляю. Мне шесть, я ерзаю взад-вперед на белом диване, стоящем в гостиной моего отца в Сономе. Он переехал сюда с тех пор, как несколько лет назад развелся с мамой. Он плачет, и говорит мне, что вышеупомянутая женщина погибла. Очень жарко; он все плачет и плачет. Я моргаю. Мне восемь и Клинт Иствуд, затянувшись сигаретой, показывает мне, где находится туалет. Я нахожу его. Дело происходит в доме Джорджа Лукаса. Мне десять и после того, как мой старший брат пытался покончить собой, отвратительно пахнущий человек во фланелевом костюме рассказал ему – а через него и мне – при каких обстоятельствах на самом деле умерла моя мать. Я почесываю руку. Бля, а теперь мне одиннадцать, я жирный как свинья, с длинными волосами как у беспризорника и в очках как у бухгалтера-нациста. У меня семь футболок AC/DC, и я все их ношу. Меня клонит в сон. А вот теперь я больше не жирный, потому что родители подсадили меня на риталин, и я перестал испытывать чувство голода. К счастью, я каким-то образом узнал про панк, и теперь мне двенадцать. Я бью кулаком в лицо какому-то толстому парню, а он так сильно хватает меня за волосы, что на следующий день я решаю постричься наголо. В Чайнатауне я покупаю кастет. Я надеваю его в раздевалке, и жирный гот, не успев надеть штаны, получает свое. Мне тринадцать. Сжимая в руке бутылку пива с отбитым горлышком, я надвигаюсь на Негативного Тома, стоящего перед входом в клуб 924 Гилман. Я неумело перебрасываю свое оружие из одной руки в другую. Тем же вечером он кидает мое относительно незапятнанное, безопасное и никому неизвестное имя на растерзание интернет-волкам, создав мне, таким образом, репутацию безбашенного и агрессивного типа, которого порой охватывают приступы неконтролируемой ярости. Этот образ будет преследовать меня до конца дней. Меня тошнит. Сейчас 4:30 утра и мне пятнадцать. Два черных мужика размером со шкаф и потных как батарея вытаскивают меня из спальни и бросают в джип. Отец машет мне на прощание рукой. На следующий день я сижу голый и простуженный на корточках перед сучкой-хиппи и ее лысым коллегой – бывшим морским пехотинцем. Они проверяют мой задний проход на предмет контрабанды, но не найдя ничего в этой бездне, дают мне две минуты на последний душ, куда я в следующий раз попаду очень не скоро. После этого мне выдают комплект грубой теплой одежды, завязывают глаза и запирают в кузове грузовика. Мы едем около двух часов, затем внезапно останавливаемся, мне снимают бандану с глаз, и я понимаю, что мы, блядь, находимся черт знает где. Я выпрыгиваю из тачки и изучаю окрестности, обильно потея на тридцатиградусной жаре Орегона (Даллес). Вокруг до самого горизонта простирается пустыня, о существовании которой я даже не подозревал. Следующие три месяца я провел там в компании других малолетних правонарушителей, собранных со всех концов нашей великой страны. Ежедневно мы ходили вверх и вниз по одному и тому же участку дороги, длиной в десять миль. Я мог бы написать книгу обо всем том безумии, с которым я там столкнулся. Однажды я произнес слово «бля». Два раза за день. За это меня заставили спать с бревном вместо подушки (которых у нас, впрочем, и так не было). После подъема нам давали пять минут на выполнение машинальных процедур типа уборки кровати. Если же кто-то из группы не укладывался в это время, остальным приходилось начинать все заново. Порой мы заправляли койки часами. Днем было плюс тридцать, ночью – до минус двадцати. В пятый день моего Сало я был в кальсонах, кожаных ботинках, шерстяном свитере и орал изо всех сил, просто выл, потому что вокруг не было ни души, ни одного человека. Я бегал кругами и швырялся предметами, которые попадались под руку. Я пытался скручивать сигареты из листьев, а когда мне все это надоедало, я падал и засыпал. Теперь мне пятнадцать, и я собираюсь сбежать с этой тюремной фермы, куда меня отправили после долгого пребывания в пустыне. Теперь моя основная работа – убирать лошадиное дерьмо. Слева от меня стоит семнадцатилетний парень с изысканными манерами по имени Филипп из Чикаго, а справа – пятнадцатилетний Майкл с квадратной головой. Мы все копаемся в дерьме. Фил и я отправились за сеном, на секунду оставив Майкла одного (вам ни на минуту нельзя уединяться, с вами постоянно должны быть как минимум два «студента», один из которых должен быть старшим). На самом деле, все это было бы не так страшно, будь у нас возможность отлынивать от работы и валять дурака. Но проблема в том, что программа работала, по-настоящему, блядь, работала, поэтому если ты пробормотал «говно» или «твою мать» или хотя бы задумаешься о том, чтобы схалтурить, твою тупую жопу по прозвищу «не стоило в это ввязываться» заставляли разгребать дерьмо весь следующий месяц. Как оказалось, стоило нам оставить Майкла одного, как он засунул палец в лошадь. Неделю спустя я сбежал. В то время я часто моргал. Мне по-прежнему пятнадцать, но вместо того, чтобы разгребать дерьмо в Монтане, я неумело засовываю часть себя в сонную девчонку, у которой, вероятно, был Гепатит Ц. Я делаю это в течение двадцати минут, пока не устаю и, наконец, не притворяюсь, что кончил. Я нахожусь в месте под названием «Дыра» (никакого каламбура), где я прожил два месяца с тех пор как сбежал. Через неделю я отправлюсь на автобусе в Лос-Анджелес, где раньше никогда не был. Меня высадят ночью посреди бульвара Голливуд. Я никого не знаю в Лос-Анджелесе. У меня семь долларов. Я иду вниз по улице. Мужчина в кожаной куртке и волосами, собранными в хвост, говорит, что, я выгляжу уставшим и могу переночевать у него на диване. Он пытается изнасиловать меня, а я граблю его, угрожая кухонным ножом. Я ночую на улице, у винного магазина. Однажды ночью я заснул на куче собачьего дерьма и не заметил этого. Мне не понравилось в Лос-Анджелесе. Постепенно я становился самостоятельным. С разных сторон на меня сыпались обвинения в нацизме. На самом же деле, люди, которые это говорили, только выставляли себя дураками. Мне нужно было сказать им правду, что нет, я не нацист, но я верю в Теорию полой Земли, и я член среднего звена третьего уровня общества Туле, но это все между делом, и, кроме того, как можно судить меня за веру в правду? Ладно, шутки в сторону, следующий период времени я провел прогуливая школу и наблюдая за остальными участниками WARKRIME, которые пытались репетировать. Я дрочил со всей возможной яростью, достойной шестнадцатилетнего преступника. Иногда мне удавалось трахнуться. Большую часть времени я держал глаза широко распахнутыми и замечал вещи, которые мне не нравились. Я видел Ниагарский водопад. Мне несколько раз били по морде. Случались хорошие и плохие вещи. Я чихаю. Мне девятнадцать, вчерашний день, пол третьего утра, я курю на пороге своей бывшей комнаты, в доме, где я провел детство, и где жили мои родители. За окном очень темно. Как бы я хотел, чтобы последние 20 лет я провел с большей пользой. Занимаясь каким-нибудь делом. Чем угодно, но только не тем, что делал я. У меня есть много друзей, которые без шуток идут в никуда. Они железобетонно уверены, что будут вкалывать на говеных работах, снимать квартиры в говеных домах и проживут такую же жизнь. Иногда я вру себе, притворяясь, что я не такой, как они, и отчасти это так, но в целом – нет. Я могу еще раз окинуть взглядом все эти значимые события в моей жизни и постараться убедить себя в том, что они отличаются от того, что пришлось пережить другим людям. И опять – в какой-то степени это так, но, боже, в конце концов мы все окажемся в одном и том же месте. Какого черта мне сейчас делать? Может, пойти пройтись? На улице сыро, а я ненавижу такую погоду, но мне нужно продышаться. Впрочем, ладно, никуда я не пойду. Даже такие простые решения даются мне с трудом. Будь я героем книги или фильма, я бы сейчас шел, куда глаза глядят, и размышлял о том, как сильно я вырос и изменился за эти годы. Но нет, это суровая реальность, так что я вероятнее всего подрочу на порножурналы, лежащие под слоем фэнтезийных книг «Дэнженс энд Дрэгонс». Я спрятал их в коробке под кроватью у себя в комнате. Потом я помою руки, пристально посмотрю в зеркало, где отражаются мои прокуренные, похожие на щели жидовские глаза (из-за них я стараюсь как можно реже снимать очки), и сплюну в раковину. Я ожиревший американский еврей. Сегодня я пойду домой и растянусь на своей маленькой кровати в своей маленькой квартире в свом маленьком городе. Весь свет потушен, жужжание чертового холодильника в ресторане за стенкой сведет меня с ума. Я вздохну и засну. Утром я проснусь, как просыпаюсь каждый день. С Днем рождения. Выхода нет. |
Отзывов (8)